Через полгода я увидел Петрова у себя в Петербурге; он приехал искать места и зашел ко мне. Загорелый и неуклюжий, в крахмальной манишке, к которой он не привык, Петров сидел, понурив лохматую голову, и рассказывал мне о случившемся.
— Все так и было, как в газетах описано, — верно. У нас была тогда ярмарка; амбулаторный прием в такие дни громадный, пришлось принять около двухсот человек, — ты-то поймешь, что это значит. А в ночь перед этим позвали на роды в Щегловку, делал поворот, воротился домой как раз к приему, только стакан чаю и успел выпить. На ярмарку съехались кой-какие приятели. Сели мы вечером за винт, потом выпили. Выпито было действительно основательно… Идет этак неделя за неделей, месяц за месяцем, треплют тебя во все стороны, — так, брат, иной раз замутит, что и на свет не глядел бы. И я уж знаю о себе: подойдет такая линия, — бывает это раз пять-шесть в год, — задашь себе встряску, выпьешь, как следует, — непременно так, чтоб в похмелье быть, как в аду, — ну, и опять свеж и бодр… Воротился я, значит, домой. Зовут к больному, — «помирает». Грешный человек, не мог ехать, — пришлось бы больничному мужику взваливать меня на телегу… Ну, вот и случилось…
Он помолчал.
— Ты, брат, не знаешь, что такое земская служба… Со всеми нужно ладить, от всякого зависишь. Больные приходят, когда хотят, и днем, и ночью, как откажешь? Иной мужик едет лошадь подковать, проездом завернет к тебе: нельзя ли приехать, баба помирает. Едешь за пять верст: «Где больная?» — «А она сейчас рожь ушла жать…» Участок у меня в пятьдесят верст, два фельдшерских пункта в разных концах, каждый я обязан посетить по два раза в месяц. Спишь и ешь черт знает как. И это изо дня в день, без праздников, без перерыву. Дома сынишку лежит в скарлатине, а ты поезжай… Крайне тяжелая служба!
Он задумался, положив руки на колени.
— Служба крайне тяжелая! — повторил он и снова замолчал. — В газетах пишут: «д-р Петров был пьян». Верно, я был пьян, и это очень нехорошо. Все вправе возмущаться. Но сами-то они, — ведь девяносто девять из них на сто весьма не прочь выпить, не раз бывают пьяны, и в вину этого себе не ставят. Они только не могут понять, что другому человеку ни одна минута его жизни не отдана в его полное распоряжение… А это, брат, ох, как тяжело, — не дай бог никому!..
Я позволю себе познакомить читателя еще с одной газетной заметкой:
...«Петербург в настоящее время буквально может быть назван „беспомощным“, — писал в июле 1898 г. хроникер „Петербургской газеты“, г. В. П. — В течение последней недели мне три раза пришлось убеждаться в том, что летом столичные обыватели совершенно лишены медицинской помощи. Летом петербуржец не смеет болеть, иначе ему придется очень плохо: он рискует не найти доктора…» Рассказав, как ему и некоторым из его знакомых пришлось тщетно искать по всему Петербургу врача, г. В. П. заканчивает свою заметку следующими «очень интересными принципиальными вопросами». «Имеют ли право врачи так неглижировать Своими отношениями к пациентам, как они делают это в настоящее время? Являются ли врачи безусловно свободными людьми, могущими располагать своим временем по личному желанию? Короче, служат ли они обществу или нет»?
Вопросы, действительно, интересные… Служат ли врачи обществу или нет? Ведь всякое служение предполагает, по крайней мере, хоть какую-нибудь взаимность обязанностей. Врачи уезжают на лето из Петербурга, — одни, чтоб отдохнуть от зимней работы, другие, — потому, что прожить летом практикою в обезлюдевшем Петербурге трудно. Они должны оставаться, так как могут понадобиться г-ну В. П. и его знакомым, которые брезгуют работающими и летом больницами и думскими врачами. Ну, а если г. В. П. и его знакомые будут здоровы, позаботятся ли они о том, чтоб окупить содержание оставшихся для них врачей? С какой стати! Пусть живут как хотят, но пусть каждую минуту будут готовы к услугам г-на В. П.
Заметка хроникера «Петербургской газеты» ценна тою наивною грубостью и прямотою, с которою она высказывает господствующий в публике взгляд на законность и необходимость закрепощения врачей. «Являются ли врачи безусловно свободными людьми, могущими располагать своим временем по личному желанию?» Речь тут идет не о служащих врачах, которые, принимая выгоды и обеспечение службы, тем самым, конечно, отказываются от «безусловной свободы»; речь — о врачах вообще, по отношению к которым люди самих себя не считают связанными решительно ничем. С грозным, пристальным и беспощадным вниманием следят они за каждым шагом врача: «служи обществу», будь героем и подвижником, не смей пользоваться «непонятным обычаем» отдыхать; а когда ты истреплешься или погибнешь на работе, то нам до тебя нет никакого дела.
Недавно мы хоронили нашего товарища, д-ра Стратонова. Неделю перед тем он делал в частном доме трахеотомию и, высасывая из разреза трахеи дифтеритные пленки, заразился сам; он умер молодым, сильным и энергичным, и эта смерть была ужасна по своей быстроте и неожиданности.
В часовне стоял его гроб, увешанный ненужными венками. Пахло ладаном, под сводами замирала «вечная память», в окно доносился шум и грохот города. Мы стояли вокруг гроба — молча смотрели в лицо мертвецу,
О завтрашнем дне помышляя…
После него осталась вдова, дети; ни до них, ни до него никому нет дела. Город за окнами шумел равнодушно-суетливо, и, казалось, устели он все улицы трупами, — он будет жить все тою же хлопотливою, сосредоточенною в себе жизнью, не отличая взглядом трупов от камней мостовой…