В вагон вошел стройный парень с картузом на затылке, в желто-коричневой бумазейной блузе, испачканной красками, — видимо, маляр. Он с быстрою улыбкою огляделся и громко спросил:
— Местечко найдется, земляки?.. Ну, вот и ладно! — продолжал он, увидев у окна пустую одиночную скамейку. — Как раз для нас приготовлена! Доедем как-нибудь!.. Недалеко ехать-то, — до Серпухова всего! — объяснил он неизвестно кому. — В три часа, чай, доедем.
Маляр сунул под скамейку свой узел, сел, поправил на голове картуз и сейчас же опять встал.
— А то нешто водочки пойти выпить? — быстро спросил он не то себя, не то окружающих.
— Давно уж буфетчик дожидается, — отозвался кто-то из пассажиров. — Куда это, говорит, запропал малый?
— То же и я говорю!.. Значит, работу кончил, расчет получил, — можно и выпить, как вы скажете?
— А ты где работал-то?
— А вон, за перелеском, графский дом красили. Ворошилов — граф известнейший. Сыну к свадьбе дом готовит… Наших там артель целая и сейчас работает… Эй, эй, земляк! — Маляр тряхнул за плечо дремавшего мужика, у которого свалился с головы картуз. — Чего шапку на пол кидаешь? Уговору не было! — Он поднял картуз и бросил его на колени протиравшему глаза мужику. — Ну, что ж? Нужно пойти, царапнуть!
Он вышел, и сразу в вагоне опять стало тихо. Я сходил за кипятком, заварил чай и пригласил к нему своих соседей — старика, плотника и угрюмого литейщика из Москвы. Раздался третий звонок и вслед за ним кондукторский свисток. Паровоз молчал. Маляр воротился и снова заполнил вагон своим громким, веселым говором, обращенным неизвестно к кому.
Кондуктор свистнул второй, третий раз. Паровоз помолчал еще некоторое время и потом вдруг хрипло и свирепо откликнулся. Маляр засмеялся.
— Чего ругаешься? Разоспалась машина-то наша! «Отстань ты, говорит, от меня, постылый черт! Не тревожь!..»
Поезд все не двигался. Маляр с любопытством высунулся из окошка. Кондуктор свистнул еще раз. Молчание. Где-то далеко раздался сердитый крик: «Наддай!»
— Вот так так! Не может машина с места сдвинуться, кондуктора наддают… Пойдем, ребята, подсоблять! — стремительно обратился маляр к окружающим.
Пассажиры повысунулись из окон. Паровоз еще раз свистнул дико и хрипло, словно с перепою, заворчал и вдруг сильно дернул вагоны. Поезд тронулся.
Мы пили чай и вяло разговаривали, в тон вяло ползшему поезду и вяло дремавшей природе. Маляр был уж на другом конце вагона и громко спорил о чем-то с сельским священникам с седенькой бородкой и в пыльной рясе. Странно было слышать, среди царившей в вагоне скуки, этот веселый голос неугомонного и, должно быть, очень счастливого маляра.
Я стал расспрашивать литейщика о его поездке в деревню. Он сначала отвечал неохотно, потом постепенно разговорился. Оказалось, у него, правда, были неприятности: год назад в деревне расхворалась старуха мать литейщика, и на помощь отцу пришлось отправить из Москвы свою жену. Прошел год, мать все не поправлялась. Литейщик съездил в деревню на побывку и убедился, что мать его вообще уж больше не работница.
— Вот так, значит, и пойдет дело, — раздраженно говорил литейщик. — Жил себе в Москве благородно, чисто — все, как следует быть. А теперь — я в Москве живи, семейство в деревне… Разве это порядок?
Старик в зипуне спросил:
— Сын-то ты один у отца?
— Один.
— Ну, невозможно! — подтвердил старик. — Где ж без бабы с хозяйством управиться!
— О том я и говорю. Старуха на печи лежит, не сходит; до лавки дойдет — дыхание запирает. С нее не спросишь.
Он помолчал.
— А только я на то ругаюсь, что привык я, — на прежнее положение переходить неохота. Какое я могу иметь удовольствие без жены? Ей о том и забота, чтоб мужу прохладно было, — насчет ли харчей, насчет ли чего другого. Слава богу, пять лет прожил человеком, на бога не жалился. А теперь живи неведомо как. Веселое это дело — с квартирными хозяйками канителиться! Грязь, бестолочь, порядков никаких нет… Наша работа грязная, а хозяйки квартирные раз в месяц стирают. Что ж мне, три дюжины рубашек держать? А жена на то не смотрит, время ли стирать, нет ли; видит, неаккуратно муж ходит, и выстирает. Опять с едою: обедаешь в трактирах, в закусочных, — какая же приятность, скажите, пожалуйста?
— Вам, значит, теперь так всегда и придется жить? — спросил я.
— Так и живи.
— Да, тяжело.
— То-то вот я и говорю… А потом и то сказать: раз в год приедешь домой на недельку, а ведь тоже, извините… Знаете, живой человек! Тяжело без этого самого… Для чего же я в закон вступал?.. А как вы скажете, — могу я знать, что там без меня жена делает, как обходится? Баба она молодая, горячая.
— И ничего ей не скажешь! — вздохнул старик. — Бабе тоже без этого нужда. Горла не перервешь за такое дело. Она скажет: а ты зачем со мною не живешь?
— И верно.
— То ли уж не верно! — старик снова вздохнул. — Бабы у нас в деревнях живут все равно что сироты! Год за годом хитрее идет, жить становится труднее; земли мало, а народу размножилось, всякий хочет жить, как пригородный, хочет жить легко.
Нынче машина увозит его на четыре года, и не увидишь сколько времени. Сам-то он там нешто тихо живет? Эх, бра-ат!
— И многие у вас в Москве так живут? — спросил я литейщика. — В Петербурге заводские больше живут с семьями.
— Нет, у нас, в Москве, этого мало. Все больше артелями живут, а семейство в деревне… — Он помолчал. — У меня товарищ был, мы с ним в паре вместе крупную работу работали. Горяч был на работу, — не угоняешься! Все в деревню посылал, дай, говорит, оправлю хозяйство, сяду на землю, своим домом заживу. Приезжает земляк из деревни. «Дядя Федор, а ведь баба-то твоя гуляет!..» Не поверил: сплетки, говорит, — мало ли что наплетут! Другие приехали, — все то же рассказывают: связалась с писарем… Ну, поехал, посмотрел, — верно! Махнул рукою, воротился, опять у нас работает. О доме думать перестал, стал водочкой займаться: пропадай все пропадом… Вот-те и оправляй хозяйство! — с усмешкой прибавил он.